Он всегда оставался самим собой, к нему не приклеивались никакие ярлыки, – только самим собой и никем другим. Оливье Тодд, носивший французское имя и английскую фамилию, не просто сформировался под влиянием двух культур, коды, языки и величайших авторов которых он великолепно знал. Он стал и одной из ключевых фигур «Франс Обсерватер», переименованного впоследствии в «Нувель Обсерватер», репортером Би-би-си, вторым человеком в «Экспрессе», биографом Камю, Бреля и Мальро, и породнился через свою жену с тремя выпускниками «Эколь Нормаль» — Ароном, Сартром и Низаном, олицетворявшими три главных течения французской интеллектуальной жизни послевоенного периода.
Поль Низан, на дочери которого, Анн-Мари, он женился, был самым ярким интеллектуалом и журналистом во французской компартии, откуда впоследствии вышел, стал изгоем, осудив пакт Молотова-Риббентропа — раздел Центральной Европы между Гитлером и Сталиным. Низан погиб на фронте в 1940 году, но еще долго оставался «призраком» в среде французских левых, до тех пор, пока в середине 60-х Жан-Поль Сартр не реабилитировал его, написав предисловие к переизданию «Аден Аравии».
Сартр, сам того не подозревая того, превратил этого антисталиниста и революционера, оставшегося вечно молодым, в одного из главных властителей дум Мая 68-го. Знаменитое начало «Аден Аравии» — «Мне было двадцать лет, [и] я не позволю никому говорить, что это самый прекрасный возраст» – выразило настроение целого поколения. Ну и еще был Арон.
Раймон Арон, ведущий публицист «Фигаро», единственный из троих не придерживался левых взглядов. Но, как и Сартр, он всегда поддерживал отношения с Генриеттой Низан, «Риреттой», вдовой их покойного друга. Сартр и Арон не общались, и только в середине 70-х снова объединились, выступая в защиту советских диссидентов. На одном лишь Оливье и держалось хрупкое существование этого трио.
Он был их «приемным зятем», пришедшим из другого мира, достаточно необычным, чтобы не только раздражать, но и интересовать и даже очаровывать их. Сын неизвестного отца и английской коммунистки, обосновавшейся в Париже, внук лесбиянки — главного редактора британского «Вога», Оливье был слишком предан левым взглядам и антиконформизму, чтобы Арон мог найти в нем что-то ему близкое. Но будучи либералом, он ценил его неприятие политической поэзии французских интеллектуалов и приверженность прагматизму великих британских мыслителей.
Сартру же было очень важно, что этот колумнист и редактор его журнала «Тан Модерн», антикоммунист, оставаясь человеком левых убеждений, открыл читателям окно в британский и американский мир.
Оливье имел все шансы стать наследником одного из двух главных интеллектуалов послевоенной эпохи, но так и не сблизился с Ароном, которого считал слишком правым, и всегда сохранял дистанцию с Сартром, недостаточно на его вкус приверженного философии Камю.
В эпоху, когда в Париже это считалось оскорблением, он был социал-демократом и, по сути, представителем британского лейборизма без официальных полномочий.
Поскольку они с Анн-Мари, как и мои родители, принадлежали к очень узкому кругу левых антиколониалистов и антикоммунистов, я вырос вместе с его сыном Эмманюэлем. Мано был мне как брат. Оливье – кем-то вроде дяди, но самым ярким воспоминанием о нем для меня остаются те осенние понедельники 1971 года, когда, будучи стажером в «Обсерватере», я слушал, как он цитирует англосаксонскую прессу, объясняя, как устроен мир, сотрудникам редакции, которые были совсем не в восторге от лейборизма и США. Многие тогда скрежетали зубами, но Оливье…
оставался самим собой: красивым, энергичным, любимцем женщин и единственным человеком, который смог однажды заменить Жана Даниэля, с которым его связывали и политическая близость, и скрытое соперничество.
Тогда он как раз ушел из «Панорамы», легендарной телепрограммы, куда его пригласил Пьер Дегроп в знак открытости. Но в итоге он хлопнул дверью, потому что ему не удалось говорить о войне в Алжире так, как он хотел бы. Оливье стал одним из самых известных журналистов Франции, его узнавали на улице. Как Низан в свое время в ФКП, он стал любимчиком в «Обсерватере». Но после длинного репортажа во Вьетнаме, Оливье, так долго разоблачавший американскую интервенцию, отправил в левый интеллектуальный журнал статью, осуждающую предстоящее объединение страны под эгидой сталинской партии.
В этом был весь Оливье: ангажированный журналист, отличавшейся абсолютной интеллектуальной честностью, достаточно смелый, чтобы порвать со своей политической, социальной и дружеской средой. С согласия Жана Даниэля, полагавшего, что читатели «Обса» не готовы к такому материалу, смысл статьи изменили еще до того как приземлился его самолет. Для Жана на карту были поставлены само существование журнала и медленная перестройка левых социалистов. Для Оливье это был вопрос истины.
Жан неустанно работал над тем, чтобы уменьшить число голосов за коммунистов, но при этом старался не вступать в прямое столкновение с левыми стереотипами и даже с идеями, которые он не разделял. Жан в значительной степени преуспел в этом, но Оливье был полон решимости не позволять себе никаких политических отступлений, считая своим долгом свидетельствовать и информировать, притом что в долгосрочной перспективе их с Жаном цели совпадали.
Сложный и болезненный разрыв мог стать совсем ужасным, если бы Жан-Франсуа Ревель не убедил Оливье перейти к нему в «Экспресс». Там царил дух социал-демократии и правого центризма, но владелец Джимми Голдсмит быстро уволил этого пришельца из «Обса» за то что тот предпочитал Миттерана Жискару.
«Мне 50 лет. Это конец», — сказал он мне в тот день. Это было правдой, но касалось только его жизни журналиста, – ни одна редакция не протянула ему руку. Но у Оливье оставалась другая жизнь — жизнь писателя. Он стал биографом Бреля, которого любил так же, как Боба Дилана, Мальро, которого глубоко уважал, и Камю, своего единственного учителя.
(Фото: Ciramor1992, CC BY-SA 4.0 через Wikimedia Commons)